Неточные совпадения
— Филипп на Благовещенье
Ушел, а на Казанскую
Я сына родила.
Как писаный был Демушка!
Краса взята у солнышка,
У снегу белизна,
У маку губы алые,
Бровь
черная у соболя,
У соболя сибирского,
У сокола глаза!
Весь гнев с
души красавец мой
Согнал улыбкой ангельской,
Как солнышко весеннее
Сгоняет снег с полей…
Не стала я тревожиться,
Что ни велят — работаю,
Как ни бранят — молчу.
У каждого крестьянина
Душа что туча
черная —
Гневна, грозна, — и надо бы
Громам греметь оттудова,
Кровавым лить дождям,
А все вином кончается.
Пошла по жилам чарочка —
И рассмеялась добрая
Крестьянская
душа!
Не горевать тут надобно,
Гляди кругом — возрадуйся!
Ай парни, ай молодушки,
Умеют погулять!
Повымахали косточки,
Повымотали душеньку,
А удаль молодецкую
Про случай сберегли!..
И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза
черные, как у горной серны, так и заглядывали к вам в
душу.
Сияние месяца там и там: будто белые полотняные платки развешались по стенам, по мостовой, по улицам; косяками пересекают их
черные, как уголь, тени; подобно сверкающему металлу блистают вкось озаренные деревянные крыши, и нигде ни
души — все спит.
В свою деревню в ту же пору
Помещик новый прискакал
И столь же строгому разбору
В соседстве повод подавал.
По имени Владимир Ленской,
С
душою прямо геттингенской,
Красавец, в полном цвете лет,
Поклонник Канта и поэт.
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри
черные до плеч.
Его нежданным появленьем,
Мгновенной нежностью очей
И странным с Ольгой поведеньем
До глубины
души своей
Она проникнута; не может
Никак понять его; тревожит
Ее ревнивая тоска,
Как будто хладная рука
Ей сердце жмет, как будто бездна
Под ней
чернеет и шумит…
«Погибну, — Таня говорит, —
Но гибель от него любезна.
Я не ропщу: зачем роптать?
Не может он мне счастья дать».
Иногда я молча останавливаюсь между часовней и
черной решеткой. В
душе моей вдруг пробуждаются тяжелые воспоминания. Мне приходит мысль: неужели провидение для того только соединило меня с этими двумя существами, чтобы вечно заставить сожалеть о них?..
Ведь она хлеб
черный один будет есть да водой запивать, а уж
душу свою не продаст, а уж нравственную свободу свою не отдаст за комфорт; за весь Шлезвиг-Гольштейн не отдаст, не то что за господина Лужина.
Губернатор подошел к Одинцовой, объявил, что ужин готов, и с озабоченным лицом подал ей руку. Уходя, она обернулась, чтобы в последний раз улыбнуться и кивнуть Аркадию. Он низко поклонился, посмотрел ей вслед (как строен показался ему ее стан, облитый сероватым блеском
черного шелка!) и, подумав: «В это мгновенье она уже забыла о моем существовании», — почувствовал на
душе какое-то изящное смирение…
Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Но мрачны странные мечты
В
душе Мазепы: звезды ночи,
Как обвинительные очи,
За ним насмешливо глядят,
И тополи, стеснившись в ряд,
Качая тихо головою,
Как судьи, шепчут меж собою.
И летней, теплой ночи тьма
Душна, как
черная тюрьма.
— Свежо на дворе, плечи зябнут! — сказала она, пожимая плечами. — Какая драма! нездорова, невесела, осень на дворе, а осенью человек, как все звери, будто уходит в себя. Вон и птицы уже улетают — посмотрите, как журавли летят! — говорила она, указывая высоко над Волгой на кривую линию
черных точек в воздухе. — Когда кругом все делается мрачно, бледно, уныло, — и на
душе становится уныло… Не правда ли?
Белых жителей не видно по улицам ни
души: еще было рано и жарко, только
черные бродили кое-где или проезжали верхом да работали.
Въезжая в эти выселки, мы не встретили ни одной живой
души; даже куриц не было видно на улице, даже собак; только одна,
черная, с куцым хвостом, торопливо выскочила при нас из совершенно высохшего корыта, куда ее, должно быть, загнала жажда, и тотчас, без лая, опрометью бросилась под ворота.
Сиротство и грубые прикосновения в самый нежный возраст оставили
черную полосу на
душе, рану, которая никогда не срасталась вполне.
С
души сошла
черная пелена, твой образ воскрес передо мной во всей ясности своей, и я протянул тебе руку в Париже так же легко и любовно, как протягивал в лучшие, святые минуты нашей московской жизни.
Его ирония, как я заметил, была добродушна, его насмешка весела; он смеялся первый от
души своим шуткам, которыми отравлял
чернила и пиво педантов-профессоров и своих товарищей по парламенту in der Pauls Kirche. [в церкви св. Павла (нем.).]
— О, ты мне не надоел, — молвила она, усмехнувшись. — Я тебя люблю, чернобровый козак! За то люблю, что у тебя карие очи, и как поглядишь ты ими — у меня как будто на
душе усмехается: и весело и хорошо ей; что приветливо моргаешь ты
черным усом своим; что ты идешь по улице, поешь и играешь на бандуре, и любо слушать тебя.
Но мелькнувшее в зеркале свежее, живое в детской юности лицо с блестящими
черными очами и невыразимо приятной усмешкой, прожигавшей
душу, вдруг доказало противное.
Ему чудилось, что все со всех сторон бежало ловить его: деревья, обступивши темным лесом и как будто живые, кивая
черными бородами и вытягивая длинные ветви, силились
задушить его; звезды, казалось, бежали впереди перед ним, указывая всем на грешника; сама дорога, чудилось, мчалась по следам его.
Я ответил, что я племянник капитана, и мы разговорились. Он стоял за тыном, высокий, худой, весь из одних костей и сухожилий. На нем была
черная «чамарка», вытертая и в пятнах. Застегивалась она рядом мелких пуговиц, но половины их не было, и из-под чамарки виднелось голое тело: у бедняги была одна рубаха, и, когда какая-нибудь добрая
душа брала ее в стирку, старик обходился без белья.
В следующем своем замечательном романе «La bas» Гюисманс исследует современный сатанизм в связи с сатанизмом средневековым, описывает
черную мессу; но там уже чувствуется под сатанистскими разговорами и экспериментами его благочестивая католическая
душа, чуждая активно-волевого демонизма.
Изжени сию гордую
чернь, тебе предстоящую и прикрывшую срамоту
души своей позлащенными одеждами.
Зато другому слуху он невольно верил и боялся его до кошмара: он слышал за верное, что Настасья Филипповна будто бы в высшей степени знает, что Ганя женится только на деньгах, что у Гани
душа черная, алчная, нетерпеливая, завистливая и необъятно, непропорционально ни с чем самолюбивая; что Ганя хотя и действительно страстно добивался победы над Настасьей Филипповной прежде, но когда оба друга решились эксплуатировать эту страсть, начинавшуюся с обеих сторон, в свою пользу, и купить Ганю продажей ему Настасьи Филипповны в законные жены, то он возненавидел ее как свой кошмар.
Лаврецкий вышел в сад, и первое, что бросилось ему в глаза, — была та самая скамейка, на которой он некогда провел с Лизой несколько счастливых, не повторившихся мгновений; она
почернела, искривилась; но он узнал ее, и
душу его охватило то чувство, которому нет равного и в сладости и в горести, — чувство живой грусти об исчезнувшей молодости, о счастье, которым когда-то обладал.
Про
черный день у Петра Елисеича было накоплено тысяч двенадцать, но они давали ему очень немного. Он не умел купить выгодных бумаг, а чтобы продать свои бумаги и купить новые — пришлось бы потерять очень много на комиссионных расходах и на разнице курса. Предложение Груздева пришлось ему по
душе. Он доверялся ему вполне. Если что его и смущало, так это груздевские кабаки. Но ведь можно уговориться, чтобы он его деньги пустил в оборот по другим операциям, как та же хлебная торговля.
Стан высокий, стройный и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы
черные,
черные как вороново крыло, и кроткие, умные голубые глаза, которые так и смотрели в
душу, так и западали в сердце, говоря, что мы на все смотрим и все видим, мы не боимся страстей, но от дерзкого взора они в нас не вспыхнут пожаром.
В ее больших
черных глазах виднелась смелая
душа, гордая своею силою и своим прошлым страданием, оттиснутым стальным штемпелем времени на пергаментном лбу игуменьи.
Лиза молча глядела на вспыхивающую и берущуюся
черным пеплом бумагу. В
душе ее происходила ужасная мука. «Всех ты разогнала и растеряла», — шептало ей чувство, болезненно сжимавшее ее сердце.
Высокого роста, почти атлетического сложения, с широким, как у Бетховена, лбом, опутанным небрежно-художественно
черными с проседью волосами, с большим мясистым ртом страстного оратора, с ясными, выразительными, умными, насмешливыми глазами, он имел такую наружность, которая среди тысяч бросается в глаза — наружность покорителя
душ и победителя сердец, глубоко-честолюбивого, еще не пресыщенного жизнью, еще пламенного в любви и никогда не отступающего перед красивым безрассудством…
Уже ударили к вечерне, когда наши путники выехали из города. Работник заметно жалел хозяйских лошадей и ехал шагом. Священник сидел, понурив свою сухощавую голову, покрытую
черною шляпою с большими полями. Выражение лица его было по-прежнему мрачно-грустное: видно было, что какие-то заботы и печали сильно снедали его
душу.
Ни слезы, ни тоска, ни
черная одежда,
Ничто не выразит
души смятенных чувств,
Которыми столь горестно терзаюсь я...
Сейчас же приняла весь дом под свою команду и ни одной
душе не позволяла ходить за больным, а все — даже
черные обязанности — исполняла для него сама.
В отношениях людей всего больше было чувства подстерегающей злобы, оно было такое же застарелое, как и неизлечимая усталость мускулов. Люди рождались с этою болезнью
души, наследуя ее от отцов, и она
черною тенью сопровождала их до могилы, побуждая в течение жизни к ряду поступков, отвратительных своей бесцельной жестокостью.
Конверт взорван — скорее подпись — и рана — это не I, это… О. И еще рана: на листочке снизу, в правом углу — расплывшаяся клякса — сюда капнуло… Я не выношу клякс — все равно: от
чернил они или от… все равно от чего. И знаю — раньше — мне было бы просто неприятно, неприятно глазам — от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко — как туча, и от него — все свинцовее и все темнее? Или это опять — «
душа»?
Одиночная камера была для него тяжела тем, что разлучила его с Чуевым и Евангелием, и, кроме того, он боялся, что возвратятся опять видения ее и
черных. Но видений не было. Вся
душа его была полна новым, радостным содержанием. Он бы был рад своему уединению, если бы он мог читать и у него было бы Евангелие. Евангелие дали бы ему, но читать он не мог.
Нам дела нет до того, что такое этот человек, который стоит перед нами, мы не хотим знать, какая
черная туча тяготеет над его совестью, — мы видим, что перед нами арестант, и этого слова достаточно, чтоб поднять со дна
души нашей все ее лучшие инстинкты, всю эту жажду сострадания и любви к ближнему, которая в самом извращенном и безобразном субъекте заставляет нас угадывать брата и человека со всеми его притязаниями на жизнь человеческую и ее радости и наслаждения [67].
« — Не кажется, но точно так я мыслю. Ни
черные одежды и ни вздохи, ни слезы и ни грусть, ни скорбь, ничто не выразит
души смятенных чувств, какими горестно терзаюсь я. Простите!» — проговорил молодой человек, пожав плечами и обращаясь к немцу. — Хорошо? — прибавил он своим уже голосом.
Кончилось тем, что и он словно замер — и сидел неподвижно, как очарованный, и всеми силами
души своей любовался картиной, которую представляли ему и эта полутемная комната, где там и сям яркими точками рдели вставленные в зеленые старинные стаканы свежие, пышные розы — и эта заснувшая женщина с скромно подобранными руками и добрым, усталым лицом, окаймленным снежной белизной подушки, и это молодое, чутко-настороженное и тоже доброе, умное, чистое и несказанно прекрасное существо с такими
черными глубокими, залитыми тенью и все-таки светившимися глазами…
Когда я вышел на поле, где был их дом, я увидал в конце его, по направлению гулянья, что-то большое,
черное и услыхал доносившиеся оттуда звуки флейты и барабана. В
душе у меня все время пело и изредка слышался мотив мазурки. Но это была какая-то другая, жесткая, нехорошая музыка.
По этим данным я в детстве составил себе такое твердое и ясное понятие о том, что Епифановы наши враги, которые готовы зарезать или
задушить не только папа, но и сына его, ежели бы он им попался, и что они в буквальном смысле
черные люди, что, увидев в год кончины матушки Авдотью Васильевну Епифанову, la belle Flamande, ухаживающей за матушкой, я с трудом мог поверить тому, что она была из семейства
черных людей, и все-таки удержал об этом семействе самое низкое понятие.
Июнь переваливает за вторую половину. Лагерная жизнь начинает становиться тяжелой для юнкеров. Стоят неподвижные, удручающе жаркие дни. По ночам непрестанные зарницы молчаливыми голубыми молниями бегают по
черным небесам над Ходынским полем. Нет покоя ни днем, ни ночью от тоскливой истомы.
Души и тела жаждут грозы с проливным дождем.
Гляжу я безмолвно на
черную шаль,
И хладную
душу терзает печаль…
Так мы расстались. С этих пор
Живу в моем уединенье
С разочарованной
душой;
И в мире старцу утешенье
Природа, мудрость и покой.
Уже зовет меня могила;
Но чувства прежние свои
Еще старушка не забыла
И пламя позднее любви
С досады в злобу превратила.
Душою черной зло любя,
Колдунья старая, конечно,
Возненавидит и тебя;
Но горе на земле не вечно».
Рыбак и витязь на брегах
До темной ночи просидели
С
душой и сердцем на устах —
Часы невидимо летели.
Чернеет лес, темна гора;
Встает луна — все тихо стало;
Герою в путь давно пора.
Накинув тихо покрывало
На деву спящую, Руслан
Идет и на коня садится;
Задумчиво безмолвный хан
Душой вослед ему стремится,
Руслану счастия, побед,
И славы, и любви желает…
И думы гордых, юных лет
Невольной грустью оживляет…
Плохо мне жилось, но еще хуже чувствовал я себя, когда приходила в гости ко мне бабушка. Она являлась с
черного крыльца, входя в кухню, крестилась на образа, потом в пояс кланялась младшей сестре, и этот поклон, точно многопудовая тяжесть, сгибал меня,
душил.
— На Печорке татарин помер, так
душа у него горлом излилась,
черная, как деготь!
В
душе моей вскипали
черные мысли...
Душою черной зло любя,
Колдунья старая…
Далеко, за лесами луговой стороны, восходит, не торопясь, посветлевшее солнце, на
черных гривах лесов вспыхивают огни, и начинается странное, трогающее
душу движение: все быстрее встает туман с лугов и серебрится в солнечном луче, а за ним поднимаются с земли кусты, деревья, стога сена, луга точно тают под солнцем и текут во все стороны, рыжевато-золотые.
Горяча ты, пуля, и несешь ты смерть, но не ты ли была моей верной рабой? Земля
черная, ты покроешь меня, но не я ли тебя конем топтал? Холодна ты, смерть, но я был твоим господином. Мое тело возьмет земля, мою
душу примет небо».